Медведь-ага

Патет пашемани.

Скрежет ключа. Шаги.
Ругань, удары под рёбра, удары по исхудавшим, тощим ногам.
Подняли. Повели.
Скрип засова. Свет, упрямый и злой – бьющий прямо в лицо, бьющий в последний раз.
Развернули. Поставили.
– Артак Хавани, сознался в… стой прямо!
Лязг ружейных замков.
– Обвиняется… Прицелились, дармоеды? Пли!

***
Фрагард 1. О трусости.

– Однажды понимаешь: сколько бы ты ни кричал, сколько б ни доказывал что прав… или что неправ… Оказывается, у каждого своя правда, – повторял мне учёный человек со слезящимися, пьяными глазами. – А если у каждого своя правда – значит всё позволено…
После этого он надирался до судорог рассудка, и уходил в дом всевозможных удовольствий. Ещё он писал хорошие стихи.
– Тебе говорят: ты предатель. Ты не любишь Отечество. Ты не помнишь родства, не уважаешь родителей и не чтишь своего шаха. Потому что не хочешь сказать – кто из твоих соседей читает иностранные газеты? Куда каждую пятницу уезжает чайханщик Карзай? Почему к тебе так часто приходит сын судьи? Кого из твоих друзей мы можем об этом спросить?
Когда здоровенные, потные сорбозы ввалились к нему в дом, когда сбрасывали с полок вазы, расписанные лазурью и киноварью, топтали его неуклюжие рисунки, найденные под старым тюфяком, мочились в очаг…
– Вы люди! Понимаете? Лююдииии… – тыкал он в нас дрожащим пальцем, и всё заглядывал в лица.
А взгляд отводил лишь я. Потому что был сыном судьи, и руководил обыском. А еще я был трусом.

– Не вздумай! – отец переворачивает широкий газетный лист, щурится поверх неровно обрезанного края. – Он просто сумасшедший, твой Асим. Больной идиот!
– Отец, если б ты прочёл его… – умоляю напрасно.
– Дурак! Мальчишка! – Ферс-ага встаёт – быстрый, резкий, тяжёлый – как тот медведь, которого он задушил однажды в Талышских горах.
– Да если б ты видел хоть половину доносов, что на него строчат соседи! И слышал, что говорят почтенные сахибы каждый раз, когда ты возвращаешься из его халупы! Если б ты знал, сынок…
Садится в кресло и утыкается в свою газету, где есть Европа и революция, где оросы снова заняли Эривань и добрую треть Армении, а дикие курды с предгорий Эльбурса объявили богом мятежника Джавдана, зятя нашего высокомудрого шаха.
– Коммунисты драные… – бормочет Ферс-ага, хмурит косматые брови, качает большой головой…
Не будь я трусом – бежал бы из этого кабинета, запинаясь о тяжёлые ковры, вышибая двери большого дома, расталкивая слуг… Прямо к шихвану , нет, к самому мушриф-хану , я бы сказал ему:
– Послушайте, сахиб, Асим Шадаби – мой друг, и я не позволю оскорблять достоинство этого человека! Я готов поручиться за него, в суде ли, перед Всевышним, но если вы обвиняете его в измене… можете считать предателем и меня!
Только никуда я не побежал. Вышел, осторожно притворив дверь.

Когда Всевышний Йазд создавал людей – он не различал ни высших, ни низших; не говорил одному «вот это – твоё, а до чужого не касайся», и даже звери с птицами понимали людскую речь. А потом свершился грех – Гайомарт, первый смертный, захотел владеть пашней, и лугом, и водой из арыка… Тогда соседи убили его, и так на земле появились Смерть, Зависть и Собственность.
Об этом мне рассказывал Асим. Он и правда – сумасшедший. Однажды я шёл к нему с охапкой учебников по алгебре, потому что меня опять выдрал учитель, а решить задачи самому – до следующего урока я не успел бы. Я вошёл не стучась, как обычно – и ал-Хорезми, Бируни и бин Гурра рассыпались по глиняному полу, потому что у тандура сидел полуголый Асим с перекинутой через плечо бородой, и шерудил в печи двумя обгорелыми рогатками. Он обернулся, встрёпанные космы занялись багрянцем, тяжелые капли пота блестели на лбу и подбородке…
– Горшки обжигаю! – с довольной улыбкой во всю личность сообщил поэт. – Говорят, в древности считали постыдным, если не знаешь ни одного ремесла, и задарма ешь чужой хлеб.
– У тебя есть ремесло, – говорю. – Ты учишь меня математике и астрономии, а ещё – неплохо гадаешь по звёздам.
– Никчемный я человек, – сокрушается Асим. – Моё ремесло – сын медведя-буквоеда, неспособный к точным наукам… Давай сюда алгебру!
Вообще-то отец предлагал мне какого-то математика… А я врал, что справляюсь сам, и относил Асиму задания, еду с нашей кухни, и иногда – деньги.
Его нашли повешенным в тюремной камере. Я думаю, он бы не смог. Слишком любил свой саманный домик, тёплые вечера с бабочками и страницами, горшки эти свои… горшки…

***

– Я Артак… Артак Хавани я… работал судебным чиновником…
– Чего ты мямлишь… грамотен? Писать, считать умеешь?
Молчу, не зная, что ответить сухому будто верблюжья колючка сотвану , накрепко засевшему в кабинете военной управы. Скажу не так – и тотчас в зиндан . Или к отцу, с караулом и заверениями дружбы – что ещё страшнее.
– Я… в дабир-кадэ учился… четыре класса.
– Учёный, значит!
Потом, не дождясь, пока брови мои вернуться на допущенное Создателем место, добавляет:
– В Восьмом Гилянском недавно писаря убили. Не так, видать, писал. А в войсках грамотеев нет, разбираться не станут… Пойдёшь?
– Ну и дурак, – пожимает плечами, кривится в ответ на мой торопливый кивок. – Вот здесь распишись. И вот… Всё, с глаз моих… Найдёшь на первом этаже сарвана Бузурга – представься, скажи – от кого такой подарочек…

«Папа… Папа, прости. Я был неправ, я хочу вернуться домой! Пусть всё станет по-прежнему – будто и не было тех обидных слов, трижды произнесённых мной в присутствии твоих друзей, и я не подписывал никаких бумаг в кабинете вербовщика. Если б ты знал – как мне страшно… Я думал, что умру – а оказалось, бывает хуже. Это не люди, дикие твари, таких надо бить плетьми, пока не слезет шкура, а потом всё равно надевать железный ошейник. Отец, я ведь знаю – дознатчики в суде испытуют не только невинных. Но если весь этот сброд попадёт в суд – греха не будет, ведь каждого из них можно хоть трижды подвешивать за крюк, или просверливать лопатки – проступки этих негодяев…»
Нет. Мне страшно… но я никогда не напишу тебе этих слов. Я никогда не попрошу о помощи, ведь это ещё страшнее.
Я буду писать другое:
«Фирдус Мехрани (бехдин , арий). Остовар . Насмерть, будучи пьян, забил двоих новобранцев. Утверждает, что были пойманы за кражей. Вину не признал. Решение военного суда: сорок пять плетей с утяжелителем. Пять суток зиндана. После осмотра лекарем повторить».
«Бахрам Зарари (бехдин, арий). Сорбоз еком . Башир (муслим, туркмен). Сорбоз.
Заподозрены в разбое на территории Зенджанского остана . Приложено телесное дознание. Лекарем удостоверена смерть».
«Джамшид Фаранги (бехдин, арий). Дезертир…»
Сейчас я дописываю очередное заключение, а через открытое окно управы доносится смрад немытого тела, мочи и страха. Дезертир обоссался. Они всегда ссутся – когда их ведут к деревянному столбу посредине майдана. Сюда смотрят окна хуждр , а из управы за творимым наблюдают хвадаи .
Когда из тавилы выводят конную сотню туркмен… Не так давно я закрывал лицо руками и размазывал сопли по рукавам, если отец брал меня с собой на козлодрание в каком-нибудь из наших аймаков. Я помню как лупили нагайки, ржали кони, трещали кости буйных всадников. Как визжало и плакало рогатое создание, а потом – просто лохматый и валяный мешок.
А тут люди.
Дезертиры.

После того, как зачитают приговор военного суда, и Джамшида Фаранги (бехдин, арий) отвяжут от позорного столба…
Лучше бы он был козлом.

Фрагард 2. О мятеже.

Эмиру Джавдану благоволили дэвы – войска шаха, посланные в Гюлистан и Мазандеран, изнывали от засухи и бескормицы, теряя людей ещё до схватки с врагом. С мелким разбоем наши хвадаи боролись сурово, а чтоб сорбозы совсем не умерли с голоду – крупные грабежи шли централизованно. Враг был милосерднее – сначала всё отнимал, а потом поровну делил среди тех же дехкан .
Местные армии азатов , наскоро собранные по аулам и дехам, в панике разбегались перед лицом мятежа, разнося самые дикие слухи. Горцы в рассказах дезертиров обрастали сначала мехом и когтями, потом у них появились огненные стрелы и пылающие колесницы…
Салар Хуршед , командир нашего гонда , сначала внимательно выслушивал эти россказни. Приказывал мне записать, слово в слово: сколько рук и ног было у эмира Джавдана, ведущего несметные полчища… На сколько частей звери-мятежники разорвали троих… а, пятерых?.. сослуживцев. Почему, блять оружие, бросил, козёл?
А потом рукой махнул.
«Десять суток общественных работ. Зачислить в горно-вьючный отряд. В зиндан на пять суток… нет, на двое суток пиши, послезавтра выступаем! Повесить. Как нет деревьев? Тогда расстрелять! Всё, меня не беспокоить – сам знаешь, что писать надо»
Одно хорошо было в этих сухих и голодных местах – за войсковой паёк и фураж местный люд был готов продаваться даже тем, кто их только что грабил…

– Как думаешь, у них девки есть? – сарван Бузург скалится, облизывает потрескавшиеся губы.
– Такие же драные и вонючие. Курды! – остовар Фирдус машет рукой, сплёвывает. – Эй, Артак – хочешь себе какую-нибудь симпатичную гуль? Правда у неё будут клыки и когти, так что поаккуратней… сзаду заходи!
Не будь я чёрен и зол как углежог – я бы покраснел. Потому что пару дней назад Фирдус, я, и какой-то тощий новобранец пошли в аул – менять паёк на… Они и впрямь – как звери. Глаза голодные, дикие … Отвернёшься – нож в спину. Не девки – гуль.
Мятежники – так вовсе, говорят…
– Быстрей, быстрей дочерчивай! – Бузург подталкивает меня в спину, кусок угля крошится меж пальцев…
Лагерь повстанцев – четырёхугольник с люнетами по углам, двое ворот, ряды палаток и шатров – ровные, будто на парад построились. И это – те самые дикари?
– Всё, всё – уходить надо! – старший дозора совсем издёргался, то ли страшно ему, то ли – не терпится к награде.
…Говорят, у них шерсть. Бурая, свалявшаяся… И лапы. Чего только чернь не придумает! Я видел курдов в Ширазе, и в Исфахане – правда, ребёнком… обычные голодранцы. Глаза – да. Гордые… бешеные. А так – люди, и люди.
Мятежники.

– Готово! – я отдаю Бузургу планшет с чертежом, вытираю грязные руки о ещё более грязные штаны. – Возвращаемся?
Геометрией и счётом в нашем гонде владел один я. Салар Хуршед долго изучал меня взглядом…
– Бузург, возьмёшь его в дозор. Наложит в штаны – просто зажми нос. А если уж на обратной дороге – считай героем.
Как же легко – не обгадиться от страха в разведке. А ответить на оскорбление… Струсил.

***

– В атаку! – орут хвадаи, сорбозы примыкают штыки – и прут на земляной вал, изъеденный воронками, лезут меж разбитых брёвен частокола… падают, кричат… Оттуда тоже лезут – в штыки, в сабли, патронов у тех, чужих, больше нет, и три вражеских пушки – в куски, вместе с прислугой и пороховыми бочками, и я тоже хочу – ружьё, и рот, раззявленный криком, и чтобы я – самый храбрый, и вперёд, и выстрел, штыком его… и этого…
– Окружили! Нас окружили! – кричат рядом, и это не вопли разбитого врага. Это свои.
– Что? Откуда? Твою… Заворачивай! Заворачивай назад! – пытается доораться до наступающих отрядов салар, а штабные в панике – за ножи, а сзади, разметая наши резервы и караулы, прямо с гор спускаются дэвы.
Я помню лишь, как у меня в руках оказалось цевьё. Выстрел… человек в драных, вонючих шкурах падает… Удар – прикладом; штыка нет. Ещё… ещё… ой, прости… своего… своего убил…
Где эти твари?!! Убью, всех, всех убью, гады, за что?! За что, сууууки… На ствол тебя. Кишки – вон. И ты сдохни! Кости трещат… Кровь. Страшно.

Нас, оставшихся в живых или сдавшихся в плен, стали судить. Происходило это так: выводили по одному перед стариком в белой рубахе до пят, он внимательно всматривался каждому в глаза… Кого-то убивали сразу. С кем-то старик беседовал – и после этого судимый мотал головой, вопил, брызжа слюной, отмахивался, потом горбил плечи, сникал… и его убивали, либо – уходил к палаткам мятежников, вперив очи в землю.
Отцу бы такого дознатчика. Асим – он бы точно был оправдан.
А меня сейчас ведут к плешивому прорицателю, и я больше всего хочу ослепнуть – до того, как он прочтёт меня.
– Виновен? – спрашивает, и пытается заглянуть… Они все заглядывают. Поэт и пропойца, к которому меня послал за обыском отец. Отец – которого я отправил ко всем дэвам, трижды отрёкся в присутствии почтенных гостей – а потом бежал прочь, ибо не вынес его позора… Какая-то девка, которую мы купили с двумя сорбозами… Дезертиры – я просто писал то, что мне скажут…
– Сдохни, тварь! – кричу в блёкло-синие глаза их святого, или пророка, пёс его дери…
– Меня суди! – смотри, смотри шваль! – видишь? А остальных – только тронь, я тебя и в парадизе достану!
– На хер мне твой парадиз! – огрызается святой. – Если виновен перед шахом – воюй за народ. А если перед народом вина… Пропащий ты человек. Будто у отца с матерью – последний кусок тащишь.
– Оружие – дадите? – хмуро выцеживаю, и гляжу куда-то вправо, и тошно как…
– Оружия навалом. Людей всё меньше… – вздыхает пророк.

***

«Третий день тесним правительственные войска. В Хорасанском остане провели реформу землевладения – теперь каждая семья имеет столько земли, сколько в ней едоков. Дехкане, владевшие пашней, пастбищами и арыками, но не прилагавшие к ним свой труд, сочли это оскорблением достоинства. Владения их были велики, тогда как арендаторы в голодные годы продавали детей за клочок земли. Не пожелав стать управителями общин, и получать честное жалование, они ушли, взяв то имущество, что смогли унести на руках. Такова воля нашего эмира…»
Это я начал письмо отцу… бросил.
Потому что на четвёртый день азаты, наняв каких-то разбойников и склонив к себе немалую долю общинников, вернулись и устроили резню. Тогда я в первый раз увидел его. Красного эмира Джавдана. Эмир был рыж и неистов.
«Что может быть хуже трусости? – орал он. – Трусость и снисходительность к трусам – вот это, а не пули и сабли, сокрушают любой строй. Разве эти люди предавали и убивали своих соседей из ярости? Из жестокости? Может, им просто нравилось делать вот это?..»
«Это» висело на столбах, «это» растаскивали по углам и закоулкам собаки, клевали птицы… Кто-то из сотворивших был должником, или арендатором… он заложил азатам-владетелям сына, дочь… потом совесть. У кого-то было мало едоков, а земли было чуть больше. Но к большинству просто пришли и сказали – эмир уйдет, как пришёл… а ты, семья твоя – как жить будете?
…А мы смотрели – и хотели повторить это с ними, двумястами пленными – кто ночью взял вилы и колья, ножи и факелы, трясясь от того, что предстояло совершить… свершили. Особняком стояли те, кто не испытывал страха – владетельная знать, их женщины и дети – наверное, азаты не участвовали. Просто смотрели, как рабы берегут права господ.
– Не трогать. Пусть живут, – бросил эмир, глядя на тех, сбившихся в кучу. Вольных, невольных, и людей, не имеющих господина.
– Жизнь труса долга и исполнена страха…
Азатов не отпустил, и их тихонько прирезали.
У него была неаккуратная борода и красный кулах , кожаная куртка – какие носят кузнецы и бронники; руки он держал, зажатые под мышками. С полдесятка пророков постоянно находились в войске, они читали сорбозам наскоро переведённые книги европейских мудрецов, призывали к равенству, братству… но большей частью рассказывали народные правды, небылицы и повести о чудесах. Молиться никто не заставлял, ни Йазду, ни Аллаху, ни прочим богам – и каждый сам отвечал за содеянное.

На пятый день – мы схватились с двумя шахскими гондами, и отступили, неся потери – я сидел среди скалистых обломков, и рисовал углём облака. Закатное солнце валилось в них, как в горящую паклю. Иногда я вновь начинал письмо – и все не решался начать… Какое дело ему – сильному, всегда бравшему своё, не радевшему о чужом?
Эмир подошёл – руки под мышками – постоял рядом. Спросил: «Грамотный? Писать, считать умеешь?»
Я вытянулся, как для доклада. «Четыре класса дабир-кадэ, служил в Восьмом Гилянском писарем… участвовал в штурме лагеря в долине Герируда. Был взят в плен. Искупаю».
– Мне нужен книжник, – сказал эмир. – И счетовод. И секретарь – записывать историю…
– Я не писарь, – руки нашаривают ремень ружья – спасительный, твёрдый… впиваются в грубую кожу.
Стою прямо.
– Я сорбоз, – тяжелит плечо, пахнет металлом… деревом… порохом.
Эмир вздёрнул подбородок, отвернулся, ушёл. Возвратился.
– Я умею писать, – говорит, и смотрит в сторону. – Я знаком с алгеброй, геометрией, механикой, баллистикой, экономией и музыкой. И я не в силах держать ни калам, ни меч.
…Пальцев не было. Обрубки – распухшие, красные. Ладони – будто из огня достал.

– Я не дэв, – сокрушается он. – Но скоро буду.
В красном шатре воздух гудит от жары, и солнце по ту сторону полога целится в меня красным глазом. Снаружи оно белое и глядит ещё беспощадней.
Эмир сидит, скрестив ноги, на толстом исфаханском ковре – а рядом покоится в серебрёных ножнах индийская сабля-талвар. Покоится, тяжёлая. Ибо эмиру не держать и её.
– Знаешь, каково это? – он косится на саблю, и меня пробирает лёд.
Сначала ты смотришь по сторонам, говорит он. Ты видишь, как сказанное сегодня прекословит тому, что было сделано вчера. Как короткая память идёт об руку с податливой совестью. Когда у тебя есть правда на все случаи жизни – зачем мараться? Зачем идти в огонь и ложиться в землю – если ты прав? Пойдём отсюда, говорит он – и мы идём из шатра.
Солнце неумолимо рубит с плеча, и ветер шуршит по пескам. А мы выходим за ровные ряды палаток, и часовые, поприветствовав, закрывают лица платками.
– Видишь? Там – горы. Белые, как снег… Когда ты понимаешь, что всё позволено… Однажды ты поймёшь… Пойдём обратно.

Я хотел напиться – но в лагере не было даже воды. Только для лошадей. Мы отступали в родовые владения Джавдана, к предгорьям Сафед-Кох, потеряв половину войска. Против регулярной армии шаха отряды горцев, дехкан и позавчерашних дезертиров могли поставить лишь смелость и отчаянье. У дехкан и бывших дезертиров смелость заканчивалась, и они массово сдавались в плен, где их вешали. Отчаянья иных хватит на два-три перехода.

Фрагард 3. О предательстве.

– Фирдус! А я думал, тебя убили…
Человек со спутанными волосами поднимает голову от воды.
– Нет, Артак.
Фирдус Мехрани (арий, бехдин) протягивает полупустое ведро, сдувает капли с бороды и усов.
– Я решил искупить вину и сражаться вместе с нашим эмиром. Ты разве не знал? Меня ведь за тобой вызвали… И потом я тебя часто видел.
Отвернуться – бежать, скрываясь от позора… Но разве мы не братья, разве не началась жизнь с белого листа…
– Фирдус. Кого из наших казнили? Кого приняли? К кому я не подошёл – когда от стыда и страха забыл собственное имя?
И он перечисляет. Сипар – помнишь, ты подрался до визга и кровавых соплей, а потом он получил двадцать плетей? Казнён. Барзу – он уступил тебе коня, когда твой сломал ногу. Тоже казнён. А помнишь, помнишь, мы взяли девок и вина – и упились как скоты, и пошли голыми в арык… Фарнака казнили, Керим – оправдан, теперь в обозной прислуге. Рахим – тот большой начальник, а когда-то у меня в худжре полы мёл… Я командую айярами … На самый страх пошёл. Ты… как?
– Я… трус я…
– Знаю, – смеётся Фирдус. – Хотя… при мне ни разу не обоссался.
– Дай попью… Вот попью – тогда и в штаны надуть не страшно.

Напоив коней и людей, эмир решил дать бой на старом караванном пути – в колодцах ещё не высохла вода, а песок только начал засыпать кости какого-то каравана.
Я сбежал до начала сражения – бросив свой пенал и бумагу, повязав платок так, чтобы не видели лица. Крался между шатров и коновязей, скрывая дрожь в коленях. Пришёл к нему, стою, молчу жалобно… Фирдус мне: «Тебя зовут Фаршедвард. Ничего о тебе не знаю. Бери оружие».

…Вино – им только что промывали раны, а то, что осталось в бурдюках – разливали бойцам. Хлеб – чёрствый, но если ты остался жив, голоден и зол от пролитой крови… Жареная на углях конина – много их пало… Не пропадать же – туркмены, так за обе щеки!
– Фирдус, а? Почему ты с мятежниками? – а голова хмельная, ох башка безмозглая…
– Меня не называют скотом и дармоедом… Не грозят плетьми и зинданом…– отвечает товарищ. – Я и сам не обязан хвататься за плеть. Ребят моих видел?
Потом ждёт чего-то, ждёт…
– А ты, Артак? Ты?.. Какого дэва ты… из своего шатра?..
И трезветь-то как не хочется… И я говорю:
– Знаешь, как страшно быть трусом и подлецом? Я – знаю. Теперь не отступишь.
– Дурак ты… Есть вещи… пострашнее. Герой!
Насупился, жуёт свой кусок… Молчит. Долго потом молчал, будто обиделся… Когда я протрезвел, я оставил в козлах ружьё и саблю, извалялся в какой-то грязи… Еле нашёл, песок кругом…
Пошёл сдаваться.
Привели к эмиру, тот – не оборачиваясь:
– Дезертир?
– Как есть, Ваша доблесть, – рапортуют.
– Оставьте. Мне оставьте.
И ушли.
А он повернулся, и как…

…Дурак, говорит. Мальчишка, говорит. Над тобой, говорит, завтра весь лагерь ржать будет. И мне – уже смешно, ты слышишь? Пошё-ооо-ол отсюда, дезертир! Пошё-ооо-ол! А у самого грудь ходуном, и руки… в кулаки… нет кулаков, не будет, и пальцы – никчемные огрызки. А дышит – будто голову в печь, сейчас вдохнёт – и нет ни лёгких, ни… выдохнул.
– Завтра вернёшься. Пенал и бумага знаешь где. Дурааак… Если б ты знал…
Я шёл, валясь от боли.
Куда не придёшь – везде предатель.

В темноте казалось – каждый часовой, и даже тень часового пялятся на меня… на меня, позорище!.. Я стыдливо, тайком, занюхал рукав… потом отворот куртки… порохом пахнет? Не пахнет? В лагере воняло гарью и головёшками победных костров, и никому не было дела, где я провёл этот день и ночь – как трус и предатель, по уши в навозе… или… или…
Дурак, понял я. Завтра вернёшься – пенал и бумага знаешь где?
…А Фирдус, наверно, и не о том думал… Чего его, Фирдуса, за меня повесят? Чина лишат, за меня?..
Ночь заботливо и нежно кутала своим плащом, и я ненавидел её пуще самых добрых дев. Зачем ей правда? Так темно…

Наутро я взял свои секретарские принадлежности и принялся записывать историю. А потом бросил – эмир рассказывал сбивчиво, быстро … Купил, говорит, винтовки. Английские. Нарезной ствол, дальность – полтысячи шагов, дорогие, да… но как метко бьют! Не то, что ружья наши…
А потом присмотрелся – там скобы узкие, понимаешь, пальцы… Пальцы у них не пройдут… Миллион динаров – на ветер… А людей всё меньше…
Поднял голову, зрит пронзительно. Знаешь, говорит, почему тебе доверяю? Ты не предатель. Сдохнешь, а не…
– Дезертир… всю ночь в навозе! – это он смеётся, понял я.
Пойдём, говорит, дезертир!

Он сумасшедший – многого хочет, а объять не может. Там, в предгорьях Эльбурса, долине Герата и отрогах Гиндукуша тёмный и дикий народ объявил его богом… а он просто помешанный. Мы пришли, и осматривали какой-то деревянный ящик на колёсах, в который он запихнул полевую пушку. Эмир долго объяснял, почему самоходная крепость в этот раз подвела – порох дымный, ветер встречный, лошади задыхаются… Дэвы, он лошадей внутрь засунул! И прислугу орудийную…
Сумасшедший.

Фрагард 4. Дэвам.

Когда Папак-шах из последних Зендов умер – только безрассудный не взялся за оружие. Резня вокруг такая, или ты, или… Бешеные Пахари поначалу тоже сорбозами были. Вернулись, без шахского жалованья – а их земли у соседей, или азаты за долги отняли… Вот так и началось. Жгли не только поместья и управы… Учёных людей, книжников, законников – называли лжецами, вешали, всё испытывали – кто же вам заплатил за смерть шахскую? Евреев, армян – тоже под горячую руку, многим тогда досталось…
– Ты не еврей?
Я головой качаю, а он продолжает.
…Надир Афшар командовал конницей, муслимом не был… Но сильны были арабы и туркмены, и османы, злобой своей. И афшары, и каджары, и прочие кибитчики. Пахарей – бешеных, или так… кто не спрятался… всех рубили.
– Вот скажи, я верно историю прочёл?
Улыбаюсь в воротник, прячу тёплую, тёплую боль … теперь читать умеет.
…Да, не жалели тогда народ… Так и стал Надир шахом. Один пророк из Суз сказал – длиться этой лжи ещё полста лет. А как придёт Государь Красный Медведь…
– Ты что, Фирдус, веришь? – я чуть не подавился.
Тёмный человек, Фирдус… дружище. Лучше б ты ушёл – после первого боя, когда никто и ничего не знал.
– А ты, Артак… ты видел, как горцы дерутся? Ну, они…
– Видел.
– И…
– Лучше б они этого не делали.
– Вооот! Я же говорю, это Красный, – рассуждает друг о подслушанных чудесах. – Теперь-то мы горы свернём.
Мы пьём чай и смотрим с высокого балкона на людные улицы Хорезма. В глазах пестрит от красных повязок. Глашатаи истошно кричат о возвращении Государя.
***

…Когда отступали, Фирдус с айярами своими в Хорасане остался. «Подрывную работу вести» – гордо сообщил он приказ эмира Джавдана. Я им тогда завидовал. Войско… распустил эмир, ещё тогда понял – нельзя людей от земли, от труда отрывать. Звереют.
А в Герате… нет, в Герате пока люди. Трудятся, землю пашут, пасут своих коз и овец. Хорошо в Герате… Мирно.

Эмир превращался в дэва.

Он ходил по обезлюдевшим коридорам и галереям своей грузной крепости – пустые бойницы смотрели на город сонно, будто спящий медведь глаз приоткрыл… никто не лезет? Не лезет, спим…
Слушал сводки разведчиков – монархи Европы тушат революцию кровью и реформами, Париз горит … и снова Париз. Оросы и пруссы отправили войска в Хунгарию, и чуть не передрались – кому брать Буду, а кому – Пешт?
Наместник Эривани заново сдал город оросам… потом туркам… взятки берёт, не иначе! Иначе б сражался, с его-то войсками… В Мазандеране появился пророк. Что предрекает? Конец зримого мира. А, да ну его… Камнями забили? Кто, какие люди? Просто люди… вольные… или невольные… или так, бродяги.
Диван занял тридцать миллиардов у британской короны. Еще полстолько, говорят, Оросия дала – чтобы шах через полгода забыл об обещании, не отдал британцам два порта в Заливе. Или хоть разграбил до основания.
Шахские войска не лезли на Восток, оставив его в покое. Восток не платил Западу налогов, а Джавдан по-прежнему назывался мятежником… С реформами эмир увяз. Бросил, рукой махнул – «Войны бы не было! И судьи с три шкуры не драли. И наместники… ну, в меру хоть».
– Не убивать же их за поборы! – тревожил он глухие коридоры. Те отвечали хором: «…вать! …вать! …вать! …оры! …оры! …оры!»
Эмир превращался в дэва, и теперь я уже знал – каково это. А горцы… какие там горцы, был я в горах. Курды и пушты – гордые, как небожители, радушные – будто полумира владетели. Раскосые и диковатые хазарейцы – потомки татарских армий, некогда великих, а ныне – армия едоков… Обычные люди. Меня на дастархан как-то звали – не пошёл.
Просто просыпаешься среди ночи – и всё помнишь. Дом – в богатом квартале Исфахана, почтенных сахибов и их речи… отца, который приказал предать. Себя. Который пошёл – и ничего не сделал. Друга, который повесился… А потом – столько было… Ничего не забудешь.
Я превращался в дэва. И уже знал – каким буду я.

– Господин! Восстали в Тебризе и в Исфахане. В Хушане слуги шаха успели взять зачинщиков, а в Луристане Рошан-мелик назвал себя Вашим мирзой . Эмир, они называют Вас шаханшахом и ждут Вашего пришествия…
– Они ждут меня или государя, при котором можно не работать? – эмир Джавдан устало отвернулся к окну. На людей он старался не смотреть – даже на тех, кто уже всё понял.
– Они ждут справедливости.

Справедливости! Справедливости ждут, говорил он мне, придворному историописцу, который давно забросил калам и чернила, и бумагу заткнул куда подальше.
Когда ты идёшь в их остан и дех, они жгут поместья азатов, насилуют их дочерей и жён. Когда ты отступаешь с войсками, они выдают своих зачинщиков, но азаты всё равно жгут их дома и насилуют их дочерей и жён. Женщины дехкан требуют мести за поборы и побои, женщины азатов – за похищенные драгоценности и честь.
– Когда ты вешаешь зачинщиков грабежей – они призывают азатов и войска, – орёт он, – потому что ты предал свой народ. Если ты убьёшь всех владетелей – ты будешь тираном и самодуром, мудрецы проклянут тебя в стихах, благородные – в душе, а прочие – покинут земли… ибо как можно жить, подчиняясь зверю…
А когда ты сидишь, и слушаешь, как тебя ждут… и не приходишь…
При Надир-шахе и Бешеных Пахарях людей не считали. Убивали едва не каждого третьего. В наш век газет и статистиков – научились лгать.
– Они ведь всё равно будут ждать… – говорю я, придворный историописец, который ничего не писал. – Что делать, эмир?
– Что должно. Ответим за всё.
Тогда-то я и увидел, как сражаются дэвы. Лучше б они этого не делали.

Фрагард 5. О бездействии.

В Хорасане, Гиляне и Мазандеране Фирдус и другие начальники тайных дел создали крепко сбитое, надёжное подполье. Эмир даже не знал, что творят ретивые – пока шатался по крепостным галереям, глухо рычал и превращался в дэва.
– Мы готовы набрать пятнадцать тысяч человек – начнём завтра. Ночные старшины возьмут на себя и дневную власть, городская стража станет наша… или ничья.
Начальники говорили солидно, знатно. Ремесленные старосты, молотобойцы, мясники, пастухи и гончары… В айярах ходят крепкие, сноровистые – кому еще защитить работный люд? Кто окоротит судью или мытаря, лихого вора-находника или абреков, навалившихся числом, но не правдой?
Айяры получили своего вождя, и уже ходили по городам и караван-сараям толки о рыжем и неистовом эмире, который уравняет труд и честь, богатство и достоинство, слабых и не знающих узды.
«Коммунисты драные…»
У нас, драных коммунистов, были английские винтовки и турецкие ружья, полсотни пушек, кузнецы и бронники старательно записывали мои уроки баллистики и геометрии, а несколько беглых учёных из Ходжента преподавали пахарям и раскосым табунщикам старинную поэзию и деяния героев Эраншахра.

Говорят, стоя на вершине Демавенда, лучник Эрэхша провёл древнюю границу между дэвопоклонниками и бехдинами. Сильнее ветра, дальше грома летела стрела; рухнула, огненная, у подножья Сафед-Кох. Умер лучник Эрэхша, едва отпустив тетиву – вся жизнь ушла на тот полёт. А ведь черту никто, никогда не увидел…
Мы стояли лагерем близ Демавенда, а в лагерь стекались пророки.
– А что, гнать? – эмир тоскливо смотрит на всклоченных, с горячими речами… тощими руками и шеями.
– Они меня богом кличут… – смеётся невесело в свою отросшую бороду. – Чудес ждут… а саблю удержать не могут, работать… если б работать умели – стали бы пророками?
– Ты их покорми, эмир, – глухо отвечаю. – Покорми, а?.. Насытятся, да разойдутся.
– Не уйдут, – уверенно судит эмир Джавдан, носящий рыжий кулах и прозвище Красный Медведь. – Покормишь, так вовсе уверуют…
Люди с безумными речами ели палау , благодарили нашего эмира, «который за бедняков и равенство»… а богом его давно считали и пушты-несториане, и курды-манихеи, и туркмены, усомнившиеся в Аллахе, Всевышнем, Милосердном. Даже арабы, прибившись к нам за подвигами, вслух рассуждали о сокрытом имаме. Козлы, молчали б! Всё войско гудит!

До Исфахана, древней столицы, ныне оставленной шахом, остались считанные дни. Говорят, собирает силы, шах. Откуда силы, если Рошан-мелик с войском оборванцев разбил отборные столичные гурды , а затем, озверев от побед, возгласил Вольный Курдистан? А османам поперек горла армяне, и значит – пылать городам и сёлам на виду вершины Урар-Ут… И Картли с Кахетией сочли, что при оросах вольготнее… сдались с потрохами.
– Эмир, твоя война! Решай… – качаю головой, разуверившись в чуде.
– Эмир, что делать? Отвечай?!
Сидим в шатре, поперёк стола – карта. Снаружи – гомон войска и визг пророков. Внутри тишина.
– Эмир?…
На карте – отгрызенные углы, отгрызенные останы и целые шахры ; страна в огне, в объятии львов и шакалов.
– Отвечай, тварь! – рвусь с места, закипаю глухой дикой яростью.
Сейчас вот меня – хватать, держать, вязать… не удержите, рычу, нет вам ни веры, нет вам ни прощенья, когтей на вас суки нет, рычу!
А он улыбается, и леденеют лица вождей. И я стою, как петлёй перехваченный. Ком в горле, и уже не заплачешь. А он улыбается…
– За всё.
Сказал, и вышел из шатра. Молча.
А полководцы, начальники, советники… Стоят, колеблются, таят в рукавах ознобом сломленные пальцы. И на меня, на меня, на меня! – будто змею пригрели. Я вышел следом.

Не бросал слов. Не говорил речей, не останавливался – и мы шли за ним как псы, в свирепом помраченьи. Под Карсом турок двести тысяч. Осталась половина, но те запомнят. В Картли никого не тронули, только реки потекли красным. Не кровь, не вино – но им стало страшно. В Заливе нашли британские фрегат и два корвета. Больше не плавать. Оросам – молиться. Рошан-мелик больше не курд и не горд. Взяли его на копья, народу виднее, что с вождём делать. Обернулись за четыре дня. Людьми уже не быть.

Он плачет – косматый, большой как грех, бурый как земля. Держит в лапах своих цевьё, дерёт приклад когтями. «Теперь только так… руками их… голыми руками, как теперь жить, а?..» Поднимает, трясёт – своими огромными лапищами.
Знаешь, спрашивает, как пальцев недосчитался? Был такой, Ганнибал, давно – ты не помнишь… Поклялся он, дурак, что жизнь свою положит на борьбу, боролся он… с кем, дурак, боролся? Вот и я поклялся…
И руки в жаровню, скрепить обет. Чтоб не отвернуть, не сдаться… уже не сдаться. Не помню, что обещал, совсем мальчишка был… знаешь, как кричал? Только не Ганнибал, обычный мальчишка… А ведь жениться успел, наследником побыл, пока у шаха свой не родился. Только пообещал – и не отступишь. А руки в огонь… Это, оказывается, вообще другой совал, из Рима он, Муций Сцевола.
Потому что каждый сам за себя, объясняет он мне – косматый эмир, неудавшийся мятежник, плохой правитель и ещё худший человек.
Потому что если каждый за себя – кто же тогда за всех? Кого винить, если ты слаб и равнодушен, если проще предать – чем пойти на стыд и выполнить обещанное, если всё равно никто не узнает? Если у каждого своя правда, а шах остаётся шахом, шихван – шихваном, бедняк – бедняком? Когда нет суда для подлеца, нет кары лжецу, и трус может оставаться трусом, пока не возьмёт в руки саблю – разве можно жить? Можно жить, и не стать дэвом?
Можно, говорю. Смотри – вот мой друг Фирдус, ставший твоим сорбозом. Вот его айяры – видел ты людей достойнее? Вот твои курды, пушты и хазарейцы, туркмены и арабы, испытанные в битвах, вот твои пророки – они не умеют работать, но легко ли быть трусом, если ничего не можешь, и знаешь расплату? Вот твой народ, который ждёт справедливости и не ведает, какова она будет. Разве это не храбрость?
Улыбается, клыкастый.
Знаешь, спрашивает, почему тебе доверяю? Ты не предатель. Умрёшь, а не сдашься.

***

Мы не сдавались. Но людей оставалось всё меньше, а те, кто не бежал в страхе за свою совесть – смотрели на нас, будто стыдясь.
– Фирдус, это я…
– Артак, дэв с тобой… – он оглядывается, потом быстро тащит меня в шатёр. – Это правда? Скажи, Артак, правда?! Ты – уже?..
– Да, – роняю тяжёлое слово.
Смотрит – глаза блестят. Отворачивается.
– Почему? Почему?! – орёт, срывая голос, сжимает кулаки, идёт на меня – как стена.
– Почему без меня?!!
У него теперь жена. Детишек двое, не его пока – просто очень страшно, в одиночку, когда война… ей двоих не поднять. И сказать – боязно, и стыдно. Фирдус, он умный, без слов понял. Ладно, говорит, ещё нарожаешь, вот война закончится – семьёй заживем, пэри ты моя, девочка ненаглядная… Она хорошая, правда.
Ему человеком надо…
– Фирдус, есть вино? Друг, я до рассвета, я только высплюсь… немного.
Теперь он не спрашивает – и хорошо. Сам должен понимать… дружище.

Мы пришли в Исфахан, но дом моего отца был пуст, улицы немо стонали в ожиданьи погромов, а дворец низложенного шаха грабили мародёры. Потом мы вешали мародёров, затем подавляли восстание… ведь если нет бойни, судов и расправ, значит, нет десницы, значит позволено всё.
Эмир, начавший стыдиться людей, создал четыре армии по частям света, и отправил устанавливать власть. Четыре мирзы – для Севера, Востока, Юга и Запада, и один государь за всех. Шахом стану, сказал, как война закончится. Дайте страну замирить, налоги собрать, сорбозам жалование выплатить, арыки починить, Шираз отстроить, с англичанами договориться о портах, с оросами – о перевалах, турок выгнать из Урмии… Идите, дел невпроворот!
Людей не хватало…
Мы не сдавались – раздали землю беглых азатов крепким, домовитым дехканам, отменили налоги… Тогда их дома стали жечь, а урожай гиб бездельно… Мы разделили землю по-новому, и даже бедняки остались довольны. Но пашня, истощённая войной, давала лишь урожай, а кормить надо было сорбозов, хвадаев с мирзами, судей и шахрадаров – иначе они, не в силах служить, будут грабить и воровать. Ибо не умеют иного.
Но людей не хватало. Чтобы успеть везде и за всех – нужно как наш эмир. Нужно быть рядом, чтобы, не помня за собой ни ног, ни стука копыт, ни колесничного грохота, нестись поперёк неба…
А потом всё равно страшно. Как будто переступаешь черту, а за ней уже не сложить оружия. И людям попасться стыдно, ходишь как вор ночами, от шатра к шатру, от дома к дому… Не постучишься, ведь там они. К ним страшно.
Я вот так пришёл, к другу, а он в отсутствии. Мы с ней стоим – друг против друга… потом отвернулся и бежать.
Нельзя. Там дети.

***

Эмир, которого всё чаще именовали дэвом, занемог. Жить не хотел, а умереть не мог. «А кто разгребать потом? Кто страну из пепла выкапывать будет?»
На что я отвечал, что страна и сама как-нибудь, а ты, эмир, уже напейся… к блядям сходи… я ведь хожу, и ничего… А страна выдержит, подумаешь – эмир пошёл к…
– Заткнись! – шипит, злобно щерится. – Тоже мне, советник государев. Себя видел?
– Видел, – вздыхаю. – Такая же дрянь.
Страна и правда сама проживёт. Мушрифы ловят, судьи судят, шахрадары приказывают, даже Диван нелишним оказался – всё ж правительство, не сонмище истуканов.
– Эмир… а, эмир… пойдём, а? – умоляю. – Пойдём уже в какое-нибудь пекло, хочешь – в горы, хочешь – в море… Брось ты это дело!
Эмир молчит. Думает. Кого наследником? От Афшаров осталась пара хилых, немощных… От Зендов – только слухи. Каджары – злы. Пехлеви – есть один, в Оросии. Обрусел. Как уйду – все грызться будут, даже слухи.
А ты, настаиваю, проще сделай. На кого бог пошлёт – тот и станет наследником. Сам как-нибудь станет.
Бог будет молчать, хмурится эмир. А я молчать не могу, мне отвечать, значит решать – тоже мне.
– Ну и решай! – в сердцах восклицаю.
…А ведь решит, внезапно понял. Решит, и не спросит.

Когда не знаешь, что делать – делай что-нибудь, говорил один старый глупый медведь. Он своего добился.
Толпа стояла у стен дворца и скандировала:
– Эмир – дэв! Эмир – дэв! Эмирдэв, эмирдэв, эмирдэв…
Ему было всего сорок, но за годы войны и худого мира он постарел лет на сто. Ещё он говорил: «никогда не сдавайся!».
Мы не сдались… Мы бежали – как последние трусы, взяв с собой золото – сколько можно унести, взяв с собой самых верных и преданных… Люди остались во дворце, они вышли к народу, и сообщили – кто будет регентом, и когда среди достойнейших вождей изберут нового шаха, и почему до той поры надо соблюдать спокойствие и платить налоги.
А мы бежали, с позором и грохотом. Он так решил. Ведь народ заслужил государя, который хоть лицом похож на человека.

Сидим в степи, в ночи… Ветер ревёт, костёр гудит… Жарим козлёнка, срываем с костей полусырое мясо. Искры, треск, капает жир, и хорошо…
– Это сегодня он узурпатор, – объясняет голодный и вольный эмир. – Сегодня узурпатор, через поколение – первый шах, через век – государственный деятель. Это история…
– То есть – они победили? Где правда, эмир? За что мы дрались, если оставили как есть?! – не верю ушам, ибо помню как было.
– Правда? – глаза занимаются огнём, и языки костра удирают вон. – Кто слабее – тот и прав.
Пусть мир достанется таким, рычит он. Пусть принадлежит тем, кто дважды подумает, трижды пообещает, а потом ничего не сделает, кричит. Самое нравственное в этом мире – бездействие, плачет дэв. А тем, кто будет неправ… таким уже не сдаться.
– Победа, спрашиваешь? – теперь ещё и смеётся, эмир дэвов. – Или смерть?
Смерть, говорит он мне. Без вариантов.

Фрагард 6. К победе.

Мы стали лагерем у подножия Демавенда – пёстрая мешанина лиц и племён. Я никого не вспомню. В лагерь стекались люди, мы их гнали – но они шли, и шли, потому что нельзя жить, и не стать дэвом.
Хотели забраться повыше в горы, но и туда добирались – одичавшие, с горящими глазами, шатаясь, рыча, и не зная слов… Когда нас стала тьма и слухи приумножились – новый шах отправил войска.
А они стояли, надеясь на своего эмира. Эмир сказал «уходите», сказал – «вы же люди», потом добавил «они тоже», он объяснил: «у каждого своя правда»…
Не поверили.
«Вы хотите справедливости?», – спросил без надежды.
Они молчали.
– Чего? Чего вам от меня надо? Куда вы лезете? – ревел.
На смерть.

Мы бежали на них – вопящая, бесполезная и дикая толпа с винтовками, саблями и лапами вперемешку.
– На смерть! На смеееерть! – орала толпа, и её расстреливали из пушек, потом из ружей. Потом в штыки.
Потому что эмир сказал: «мы сильнее». Потому что просил: «нельзя победить». Когда ты поймёшь, что всё позволено – однажды ты поймёшь, предрекал он мне. Однажды, говорил эмир, когда ты будешь стоять в звенящей жаром колеснице, когда ты сотрясёшь землю, и даже небу станет жутко…
Но я струсил.

А он валялся в земле, загребая воздух. Грузное, опрокинутое тело… лапами сучит. И не встать из скользкой тёплой лужи, не собрать жаркие потроха… ничего не собрать.
– Уходишь, а… уходишь, животное? Пулю в брюхо – и лапы кверху! – ору, бью его по щекам, по этой морде… ладони в крови.
– Вставай! Вставай и дерись… мразь… – плачу, ведь один уже не смогу. – Ты же умеешь…
– Умею, – выплёвывает косматый. – Сейчас вот подохну – такой замес пойдёт…
– Подлю-у-ка… – скулю от зависти. – Тебе – там драться… А мне, мне что делать?
Подымает голову, щерится жёлтыми своими, обломанными клыками. Это он так улыбается, зловред.
– Делай, что должен. Ответишь за всё.

Нас, оставшихся в живых, схваченных арканами, бесчувственных, недорезанных или просто помешанных, отправили судить. Столичные зинданы и без того были забиты, суд обещал быть долгим и зрелищным, ибо казнимые давно утратили человеческий лик. Нас возили в деревянных клетках, и мы исправно рычали. Обливали помоями – и мы щёлкали зубами. Потом меня выпустили, а всех закопали. Они даже в земле всё рычали, рычали… долго рычали. Пока колья не повтыкали. Зверьё.

– Предатель! – говорит она, жена моего отца, который умер, мать сына, который предатель.
Потому что он умер, а ты всё воюешь, повторяет она, потому что дом в Исфахане, и дом в Зенджане, и восемьсот голов скота, и луга в Карабахе, и усадьба… Это всё за тебя. И теперь – после всего, что сделано, что отдано господину судье, и господину мушриф-хану, а сколько золота отсыпано тюремщикам, ворам, пройдохам…
– Ухожу.
– Куда? Куда ты пойдешь… такой…

Я пошёл к другу.
Только нет там никого, только она – долго не открывает, стоит за дверью, дышит… Открыла, смотрит невидяще.
Молчит.
Глаза кричат: «Ненавижу! Вас… животные».
– Где? – рычу в ответ, наливаюсь бурой злобой.
Сейчас её – лапой, и об дверь, об стену, кишки на ворота…
– Прости, – начинаю юлить, прячу взгляд, спина сутула… – Где друг? Куда Фирдуса…
Сжалилась.
– К мушрифам пошёл. Давно пошёл. За тобой пошёл… – а в глазах «паскуда».
Ещё там страх, презренье, брезгливо морщится, и лучше б не смотреть…
– Во что ты превратился!
Я уже не слушал, летел без задних ног.

Фрагард 7. Долг.

– Артак Хавани.
Спина прямая.
– Свидетельствую… слышите, свидетельствую, что был вазиром Джавдана, мятежника, врага отечества, худшего из людей…
– Да хер на твоего эмира! – чиновник дознания сверяет списки, разложенные на широком столе, находит нужное имя.
– Давно с Фирдусом Мехрани знаком? Кто таков? Почему за тебя просил? Может, ещё кого назовёшь? Кто за тебя поручится, что ты – Артак?
– Фирдуса – не знаю. Поручиться – некому, всех… всех убили, я один сбежал… прятался…
Дознатчик встаёт, нависает, громада. Бьёт без замаха – неожиданно, хлёстко…
Валюсь кособоко. В глазах звёзды, и голова пустая.
– А ты вспомни… у тебя друзья есть? Друзья поручатся…
Нет друзей. Молчу.
– Может, родители… братья?
Нет никого. Молчу.
– Унести. Очнётся – бить так, чтоб он выл. Имена называть будет – записывайте. Всех записывайте, потом проверим.
Уносят.

Асим Шадаби, тебя тоже? Назвал ты хоть одно имя – пока тебя месили, что твою глину, обливали водой, совали в тандур скорченные пальцы?
Фирдус, а тебя?

…Мы сидели с ним – пьяные, сопливые, голова кружилась, а жизнь умещалась в ладони – маленькая, коричневая пиала. Косил заплывшим глазом Керим, Фарнак доливал… сам чуть живой, а рука не дрогнет… счастливый. А у меня друг повесился, говорю. А его пытали, говорю, и он повесился, потому что я трус. А он – повесился…
– Меня тоже пытали, – отмахивается Фарнак. – Меня били плетьми четыре дня, а ничего, живой… Откопал серебришко, осла купил – хлопок свозить на рынок, жениться хотел…
Вздыхает.
– Асим не крал, он невиновен! – вступаюсь я. – Он и денег-то не брал, почти…
– А чего ж тогда? – угрюмо бычится Керим, и кулаки сжимает. – Если человек невиновен, а его… а он… Врёшшшшш?
– Дурак ты, – говорит Фирдус, осаживает дурака широкой ладонью. – Если тебя бить каждый божий день … Это если бить. Днём, вечером, и ночью. И с утра пораньше. А то ведь – и чего похуже… Тут или в ад, с петлёй на шее, или в рай – с порванной жопой.
Керим хлопает глазами, садится, закашляв.
– Ну, бывает… Я… грех на шею возьму, – гундит он, грузный, большерукий.
Мы сидели – упитые навзрыд, и жизнь помещалась в глиняный кувшин.
А потом вдруг клокочет в горле, ты встаёшь – и вдребезги кувшин, и красная пряная влага уходит в песок.
– В ад! – орёшь, забывая себя. – В ад!!!
– С кишками … – причитаешь. – И с рёбрами – в труху. И с десятком надзирателей в охапку!
– Чё, страшно? Страшно, да? Или лучше голову в петлю, сразу?! – рычишь, закипая дурной кровью. Сейчас кого-нибудь обхватить – и ломать, ломать, ломать, и этот треск костей… – А по пути – всем езданам в рожу насую, всем кто встретится! И до Суда, до Самого Йазда, бля, дойду!!! Сдаваться?!! Жопу спасать?
Они смеются – весело, зло, пьяные вдрызг. Пойдем, говорят, герой, охладишься. И тебя бросают в арык. И следом бросаются, спасать – ведь каждый пьёт как конь, и никто не умеет плавать.

Это было до всего. А после – ты нянчишь в сырой земле обожжённые пальцы, обернув их тряпьём, ты сдираешь со стен паутину, и, перемяв с хлебом, лепишь себе на рубцы, и ты не смеешь уйти – потому что твой последний друг где-то здесь, а у него жена, а у жены – дети… И спросить – жив он, мёртв, свободен, или понёс наказание… Как спросить, если тут же запишут: «Артак Хавани, называет себя вазиром мятежника Джавдана. Сказал имя: «Фирдус Мехрани». Проверить».
За чем шёл? Зачем назвался? Вот и услужил, медведь косорукий!
И ты живёшь, не смея сдохнуть. Притвориться сонным, подстеречь, кинуться, разрывая лёгкие. Вцепиться, драть, и этот рёв, и хруст, когда их дерёшь…
Но вместо этого – молчишь.

Шаги. Скрежет ключа. Свет узкой щёлкой – осенил и дрогнул, нестойкий.
Вздох. Поспешный лязг. И темнота.
А ты молчишь.

– Выходи! – голос испуганный, злой. – Выходи, падаль. И правда… Артак.
А потом налетают, и с размаха. Потому что жены продавали свою плоть, когда горел Исфахан, и нечего было жрать, и погромы – через день на первый. И эмир твой – зверьё, а ты сплюнь, сплюнь падла, зубы свои, так легче будет, терпи, а вот ещё, вставай! А дружка твоего мы знаешь, что? Мы его найдём, сучара, ему всё равно не жить, мы этих айяров знаешь, как? Артак Хавани, вазир… теперь мы всё про тебя… зверюга.
И ты молчишь. Ведь кто-то взаправду продавал себя, а кто-то подыхал от голода, кого-то вешали сонным утром на городской площади, а кого-то резали душными вечерами…
Делай, что должен, говорил эмир. И я молчал.
Ведь если у каждого своя правда – всё дозволено.

Ударил залп, и в горле вырос крик, и умер тут же – остались лишь вершины. Я помню, помню – как же я мог забыть? Мы стоим на колесницах, мир распластан обессилевшей шлюхой, и Рудра, Индра, Веретрагна говорит – нельзя. Я пробовал, говорит Косматый. Там, ещё выше – тоже попробовали, сокрушается он. А толку, смеётся мятежник; они наверху, мы внизу, и кто б ни оседлал небо – дэвы, ахуры, малахи или джинны… Разница в цене, которую всё равно платить людям.
– А что же делать, – спрашиваю я эмира бури, грозы и дождя. Дэва злого ветра, и бурой земли, и дикого огня. – Что делать, если всё равно будешь неправ?
Делай что должно, улыбается невесело. Отвечай за всё – ведь кто-то должен ответить?

***
Арштат.

И ты бредёшь в той темноте, не чуя ног, не чувствуя лица, сквозь бесконечный, ревущий снегопад. Ты никогда не видел столько снега, но почему-то знаешь: здесь должен быть он.
На запястье сжимается чья-то мохнатая лапа – тебя ведут. Идешь – не всё ль равно куда, если кругом только мрак?
Он вывел тебя на тесный пятачок света, одноногий фонарь освещал заваленную в сугроб лавочку. Как в каком-то старинном парке – но ты никогда не был в парках, и фонарей ты тоже не видел.
За краем света стояла тьма и рушился снег.
– Хочешь – в рай? – говорит мятежный эмир. – Я проведу. Тебе – можно.
Стою перед ним, косматым, заросшим шерстью. И мне не страшно.
– В рай… Не хочу. Там… они.
В рыжих зрачках – пламя. Невыносимая, ревущая и бешеная боль.
– Тогда – в ад?
– Там… как?
Он смотрит мне в глаза.
– Вот так.
– Пойдём, – говорю.
На запястье опять смыкаются пальцы.
– В ад рано. Пошли-ка, брат, обратно. К дэвам.

Глоссарий

Азаты («свободные») — крупные землевладельцы, аристократы.
Айяры («плуты», «хитрецы») — разведчики, также — подпольные общества ремесленников и бедноты.
Бехдин — «правоверный», исповедующий Единого Йазда.
Вазир — первый министр.
Гонд — воинская часть, полк.
Гуль — злой дух, женщина-оборотень.
Гурд — гвардия, гвардейские части.
Дабир-кадэ — школа грамматиков, «дабир» — секретарь, писарь, государственный человек.
Дехкане («земледельцы») — крестьяне, в широком смысле — весь класс землевладельческого населения, включая аристократию.
Диван — высший совет сановников при шахе, правительство.
Езданы — вестники Йазда, Всевышнего.
Зиндан — яма для преступников, также подземная тюрьма.
Кулах — традиционный головной убор в Иране, войлочный колпак.
Мирза, эмир-заде — «вассал эмира».
Мушриф-хан — «старший по надзору», начальник полиции.
Остан — область.
Остовар — унтер-офицерский чин.
Палау — плов.
Парадиз (иран. Паиридаэза) — синоним рая.
Салар — чин армейского командира.
Сарван — офицерский чин.
Сахиб — «господин», «начальник».
Сорбоз — солдат, рядовой.
Сорбоз-еком — старший солдатский чин.
Сотван — младший офицерский чин.
Тавила — конюшня.
Тандур — глиняная печь.
«Ферс» — «медведь», «ага» — почтительное обращение.
Хвадаи — офицеры.
Худжры (здесь) — солдатские казармы.
Шаханшах — «царь царей».
Шахр — «царство», крупная провинция, объединяет несколько останов.
Шахрадар — начальник шахра, губернатор.
Шихван — начальник квартала.

Реклама

Коментировать

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход /  Изменить )

Google+ photo

Для комментария используется ваша учётная запись Google+. Выход /  Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход /  Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход /  Изменить )

Connecting to %s